Каталог файлов

Главная » Файлы » Проблемы испанской культурной идентификации » текст лекций

Тема 14. Малага
[ ] 08.06.2010, 22:10


XIX ВЕК

 

МАЛАГА, или Романтизм

 

Родина Романтизма

 

Всем знакомы виды города тех времён, когда романтизм открывает Испанию. Это было время Фердинанда VII, Ста миль детей св. Луиса и потери американских владений. Дни военных трибуналов, карлистской гражданской войны, когда все государственные дела вершила придворная камарилья. Эти образы дышат на картинах севильца Хосе Домингес Беккера, создателя жанра типических и народных сценок, и его учеников, прекрасных фольклористов и колористов Хоакина Домингес Беккера и Мануэля Родригес Гусмана, мужчины и женщины которого населяют девственный рай, страну, где изобилует спонтанная страсть и где в лунном свете сверкают ножи. Это обветшалые средневековые архитектурные образы в загадочном, зыбком и элегическом воздухе. Пейзажи Переса Вильяамиля, художника руин и замков и автора книги путешествий «Художественная и монументальная Испания». Золотые развалины Луиса Ригальта или Франсиска Хавьер Парсериса, издавшего альбом литографий «Воспоминания и красоты Испании».

Как не вспомнить совет Шатобриана в прологе к «Последнему Абенсеррахе», обратить внимание на эти создания испанской живописи XIX века?

 «Я проехал всю бывшую Андалусию, где поэты поселили счастье». Как не вспомнить капризную и сентиментальную судьбу романтического путешественника или мечты забытых писателей после созерцания андалусийских пейзажей Мануэля Баррона и Каррийо?

При Робеспьерах, Наполеонах и сотнях генералов и депутатов, напившихся властью, начиная с 1789 г., Бастилия превратилась в гильотину, освободители в тиранов, народ в простонародье, а братство в кровавое поле битвы. Из этого первого разочарования века родился романтический путешественник и поэт, который не хочет даже позволить себе подчиниться прозаической реальностьи, который хочет просто мечтать, мечтать постоянно в мире, в котором чистое оставалось бы чистым, а идеи приобрели геройские формы. И так каждый раз они всё дальше удаляются от своей эпохи.

Но как убежать от нее? В Италию? Это было невозможно принять, не разрушив самою богатую традицию, согласно которой Италийский полуостров – это Рим и Возрождение? В Грецию?

Подземный эллинизм Гельдерлина даже в Германии не освободил фантазию, которая превратила родину Гомера в колыбель духа, в абстрактное место молодости. Европейская хандра после Венского конгресса, меланхолия Томаса де Куинси в пепельном рассвете Лондона, пушкинская грусть в петербургских ледяных ночах, тоска Леопарди во Флоренции, Стендаля в Милане переносит центр тяжести в Испанию, где в отличие от немецких, вечно мечтающих поэтов, убегающих в лабиринты природы, французы и англичане находят монументальную, диковинную и мучительную область странствий.

Вольтер написал в своём «Эссе о привычках» в XVIII веке: «Весь мир играл на гитаре, но от этого не стала меньше испанская грусть». А позже, Ричард Форд в «Путеводителе для путешественников по Испании и читателей дома», наиболее читаемом путеводителе XIX века, говорит:

 

«Видеть города и узнавать менталитет людей со дней "Одиссеи" было целью

путешественника, но насколько тяжело правильно пониять испанцев! Сотканные из

противоречий, они живут на земле неожиданного, где исключение - правило, где

движущие силы - происшествие и импульс момента, и где мужчины, прежде всего,  

сообща действуют как женщины и дети».

 

Наверно, требовалось нечто большее, чтобы разбудить жар романтической молодежи, которая жаждет вырваться из лап буржуазной цивилизации, чтобы увидеть, как земной рай расцветёт между зелеными апельсиновыми рощами? Виктор Гюго в Париже мечтает, глядя в окно о «каком-то мавританском ослепительном и неслыханном городе», который разорвал бы своими золотыми иглами апатию, охватившую его. Или, возможно, мы не видим, как соят в сияющем небе арабские башни Альгамбры Шатобриана, Кордовы шумного Готье и Севильи Мериме? Потому что, для писателей и романтических интеллектуалов Испания и, прежде всего, Андалусия, которые спаивают как алкоголь и опий. Такова корреспонденция между английским поэтом Джоном Стерлингом с испанистом и будущим архиепископом Дублина Ричардом Чевеникс Тренчем:

 

Иногда я начинаю думать и желать чего-то несбыточного и далекого. Но все мои

Гвадалквивиры превращаются в грязные оросительные канавы; и нет у меня 

фантазии Мурильо, чтобы мысленно утешиться. Пользуйся всем этим, пока

можешь, и не возвращайся в Англию, пока можешь найти в мире что-то такое, что

тебе интересно. Когда это уже будет не так, возвращайся, я дам тебе мой слабо

заваренный чай и буду мечтать об Испании, пока ты будешь рассказывать о ней.

 

Исторически чуждая меняющимся лицам городов XIX века, романтическая прелесть Испании была эстетическим вымыслом иностранного происхождения, который, несмотря на протест и разрушительную сатиру журналиста Месонеро Романоса, не многие испанцы приняли с удовольствием, путая литературный и художественный сон с географической и административной реальностью. Как сценки с местными разбойниками или фанданго, которые путешественники XIX могли купить на испанских художественных рынках. Таковы и андалузские сцены или дорожные рассказы Эстебанеса Кальдерона, которые он посвятил тому, чтобы описать и зарисовать типичные костюмы, необычных людей и популярные танцы, и который в статье «Гаудикс и Альмерия на фоне Малаги» написал:

 

Альмерия была одалиской, о которой  мечтали поэты с другой стороны гор; это

был восточный взгляд, и я заранее начинал улыбаться, направляясь на встречу

с прошлым в крепостях и мавританских дворцах Гаудикса и Гранады; это был,

в конце концов, мираж, наведенный с противоположного берега, где в белых

городах, коронованных пальмами, умирали в безвластии и безвестности потомки

Альхамара Великолепного и среди них героический Мулеи Абдала «эль Загал»,

который носил титул короля Альмерии.

 

Печные трубы Марбельи

 

Малага мало что могла предложить путешественнику XIX века, чувствовавшего отвращение к своей эпохе и желавшего чего-то более естественного и свободного. Под синеватой тенью сумерек город как бы побаивался своей арабской крепости, стоящей напротив её  близнеца - средневекового замка Гибралфаро с мощной дозорной башней, с которой назарийские властители обозревали старинный торговый путь средиземноморского мира.

Лодки в море казались им тогда маленькими цветными точками - десять, двадцать, сто, желтые, белые, красные, маленькие, большие и просто чудовищные - прибывали в порт, прыгали, танцевали на волнах и сталкивались, с экипажами из генуэзцев, мавров, евреев, негров, солдат, людей, одетых в блестящие шелка, и почти обнаженных мужчин.

Малага пережила различные эпохи истории, необыкновенных и жестоких. О Возрождении путешественнику напоминает её изящный собор, традиция, которая, несмотря на то, что имеет в этом городе такой совершенный образец, словно смеётся над  собственным идеализмом в незаконченном профиле одной из его кафедральных башен или в патетическом и волнующем реализме барочного скульптора Педро де Мена. Талмуд, Библия и Коран веками пересекались и расходились здесь, здесь объединилась арабская наука и поэзия с самыми различными народами, языками, нарядами и монетами, и здесь простился с Сефарадом великий еврейский поэт Ибн Гариоль, который, терзаемый в Африке воспоминаниями о Малаге, усмирял свою боль, повторяя свои собственные стихотворения:

 

Надейся на Бога, душа моя,

в спокойствии и грусти,

скрывая это, до тех пор, пока

свой взгляд не остановит на тебе

тот, кто обитает в небесах.

 

Малага - и руины её античого театра служат тому доказательством – носила римскую тогу и была знакома с римским правом. И, возможно, здесь, в какой-то из вилл, общественных гимнастических залов или бань какой-нибудь римлянин уже декламировал про себя фрагменты Виргилия, которые несколько веков спустя перевёл на кастильский язык монах Луис де Леон:

 

Я говорил, склоняясь, им, не в силах слёз остановить,

затмивших мне глаза: "Живите счастливо, хотя фортуна ваша

кончилась уже; плохие времена уходят

и приходят худшие".

 

Все эти достопримечательности, однако, не привлекали туристов XIX века, так как английские или французские путеводители того времени считали ее наименее интересным и романтичным городом Андалусии. Какова причина этого?

Атмосфера этого города на этом перекрестке воды, моря и неба, приобрела промышленный и европейский характер. Малага не была только историей, лирическим воспоминанием или археологическим памятником, где можно найти что-то, чего нет больше нигде. Город избаивлся от меланхолии, благодаря делам его буржуазии. Его отражение в зеркале вод было не отражением забытой цивилизации, а зеркалом новой эры, которая начиналась с фабриками и паром - эры промышленности и капитала. Совсем не соблазнительная картинка для путешественника, который отметил в своём путеводителе советы, данные Фордом в случае встречи с разбойниками, или для писателя, который предпочитал грустные прогулки по очаровательной и тихой Ронде. Так пишет английский путешественник:

 

В Малаге встречается мало общего с Андалусией. Путешественник увидит

много высоких печных труб из красных кирпичей, воскрешающих в памяти не

очень поэтический образ трудолюбивой Англии. И английский язык можно

услышать так же часто как и испанский, причём не только от англичан. В итоге, вы

заметите, что прогресс ступил на берега Испании.

 

Малага приобрела аромат новых времен. От энциклопедистов XVIII века она вошла в новую жизнь с либеральной и романтической буржуазией, которая сформирует доминирующий сюжет XIX века и поднимет плавильные печи, текстильные фабрики, химическую промышленность...

         Малага, которая доминировала в производстве и торговле испанским железом вплоть до 1865 г. и обладала сильной текстильной промышленностью, с её рощами, бульварами, портом и фабриками была бодрствующим, нервным и беспокойным городом. Хроникеры эпохи оставили свидетельство того движения людей и товаров, того промышленного миража посреди пъянящей Андалусии, и того буржуазного шика, который заблистал на проспекте Аламеда. Строительство и архитектура оправились от удара, нанесённого независимостью американских колоний. Продолжилось возведение общественных строений в европейском и неоклассическом стиле, символом которого стало здание Таможни. Эредиа и Лариос отправились в Лондон и Париж, чтобы на лучших образцах освоить опыт промышленного строительства.

Сближались коммерческие и промышленные связи с Англией и обеспеченные семьи жили немного по-английски, думали немного на английском, считали необходимым пить чай и говорить лучше или хуже на языке лорда Байрона, который прошел по андалузскому берегу как метеор.

 

Вымыслы эпохи

 

Мутные волны Виллареджиа, берегового города в Тоскане, выбросили труп Шелли на равнодушный пляж. В Риме, между кипарисами и старыми камнями, оставил о себе воспоминание Китс. Байрон умирает в Греции, и слава его имени почти дала свободу греческому народу. Что может предложить Малага, которую сейчас распрашивает наш путешественник? Сияющее солнце, сверкающее море и торговая жизнь старого финикийского города вновь и вновь встают перед глазами, и ни один задумчивый призрак знаменитого поэта первой половины XIX века не нарушает эти картины.

Тем не менее, именно здесь совпали какие-то человеческое усилия, которые спроекцровали на Европу значительный романтический образ Испании: та энергия и тот здоровый жар, который Бароха позднее вспомнит в «Мемуарах человека действия» в биографии ищущего приключений чиновника Хуана ван Алена.

И в сегодняшнем городе всё еще есть следы и знаки того международного либерализма, который вдохновлял стихотворения Шелли, когда ошибка и политическая страсть были жизнью: «Прославленный народ дрожал снова освещая нации: Свобода в небе блестела по Испании разбрасывая свой заразный огонь от сердца к сердцу, от башни к башне...»

И сегодня город всё ещё помнит на своих площадях и памятниках время конспираторов и приговоров. Малага и сегодня воскрешает мятежный клич Торрихоса и его товарищей, военных и аристократов, посвятивших свою жизнь тому, чтобы из Лондона и Гибралтара принести политическую свободу в Испанию. Это был идеал целого поколения энергичных людей, убежденных в том, что они были рождены не для того, чтобы наблюдать, как проходит время, и как их энергия иссякает и пропадает впустую. Как сам Тренч, англичанин и один из молодых поклонников и соратников Торрихоса, который в 1830 г. написал из Лондона:

 

Я весьма воодушевлён перспективой, что нас вскоре повесят, так как это все же

лучше, чем сидеть без дела и разлагаться в этой стране. Мы будем нуждаться (как

сказал Дантон) в трех вещах, если хотим успеха: смелость, больше смелости,

только смелость.

 

Ах, как был напрасен – в этой пустоте истории - тот раскаленный порыв, который он хотел смешать с лихорадочной волей народов. За решеткой английского кладбища Малаги, на крутом склоне, граничащем с безразличным городом, полным машин и зданий, находит сегодня путешественник опустошение этого вымысла. Нужно открыть скрипучую железную решетку и пройти по дорожке по склону, покрытому обильной растительностью. Могилы расположенных в строгом порядке на террасах, почти скрытых зарослями бугенвилии, упавших в траву как утомленная собака у ног сумасшедшего садовника. Здесь есть могилы консулов, солдат и моряков. Есть могилы старух и восьмидесятилетних господ. Шаги по твердой и сухой земле будто воскрешают траурную музыку, их шорох даже будто гармонирует с далекими и скрипучими ариями чаек. Там, в удаленном углу, на скромной, почти бедной плите слова:

 

В память о Роберте Бойде, Эсквайре из Лондондерри, Ирландия. Друг и соратник  

мученик Торрихоса..., который пал в Малаге за священную свободу 11 декабря

1831 года в возрасте двадцати шести лет.

 

Вся первая половина испанского XIX века – это большой и полный энергии политический маскарад. Вся интеллектуальная молодёжь и зрелые разумные люди отдали всю силу своих сердец химерам эпохи, и многие участвуют в общественной жизни как министры, депутаты, губернаторы, послы. Политическая история имеет значение не только из-за личного участия писателей, но также из-за того следа, который она оставила в литературной работе даже тех, кто были далеки от различных партий.

Из политики прогрессивных правительств против Церкви, мятежа Гранхи 1836 г. и из барселонских волнений в течение первой карлистской войны родилась, например, самая консервативная тенденция испанского Романтизма, представленная Хосе Соррильей, восторженным либералом вчерашнего дня Анхель Сааведрой, герцогом Рибасом или историком и литературным критиком Мила и Фонтаналс, чья критика философии XVIII века заключается воспеванием рыцарский мира в терминах, которые предвосхищают Менендеса Пелайо:

 

Древние испанские рыцари XVI и XVII века, достойные, возможно,  нашей

зависти: полные веры в общество, которая уже проращивала в земле импульсы

реформаторского инстинкта, вы не чувствовали те ужасные сомнения, которые,

относясь к основам общества, болезненно отделяют сердце от его корней. Вы

могли воспылать жаждой любви, ревности или смерти, могли пасть духом,

утомленные гневом или честолюбием или потеряв кровь на поле битвы; но того

полного отказа от надежд, от веры, от цели, который оставляет сердце без силы, от

которого голова склоняется под собственным весом, а руки опускаются, готические

испанцы, вы это не чувствовали.

 

Конечно, не зная, что сделала с ним карлистская война, трудно понять, что написал Ларра. Также не легко понимание сочинений Балмеса и Доносо Кортеса - двух наиболее выдающихся политических мыслителей первой половины XIX века – без того, чтобы не оказаться в мутной атмосфере народных мятежей, гражданских взрывов, парламентских интриг и пустой конспирации, которые закрутили испанское общество в течение этого периода, подогреваемого порохом и трезвоном колоколов.

Голос Балмеса - каталанского священника, спокойного духом и понятливого разумом, убеждённого карлиста - голос, который представляет образ религиозной жизни, изваянной романтическим христианством Шатобриана, и поддерживает унификацию антагонистических партий, чтобы положить конец карлистской войне и предотвратить новые гражданские войны. Голос высокопарного Доносо Кортеса, адвоката, журналиста, политика и дипломата при дворе Наполеон III оказывается более крайним, гораздо более пессимистическим. Умеренный либерал вначале, он был сильно разочарован орлиным порывом революции, которая превратила его в самого жестокого и беспощадного паладина католической реакции. Это отразилось в его парламентских выступлениях, которые дали ему славу, и публикациях: «Очерки о католицизме, либерализме и социализме», его самая важная работа, написанная после европейских революций 1848 года, или «Речи о диктатуре», в которой он восклицал: «Между диктатурой кинжала и диктатурой сабли, я выбираю диктатуру сабли, потому что она благороднее».

Изменения и неистовый откат, которые произошли в Испании вслед за наполеоновским вторжением, бросали её от одной крайности в другую.

Романтическое течение в Испании имеет отчасти и политическое происхождение, так как те пермены в литературе, которыми хвастается первая половина XIX века, пришли на родину из эмиграции и либеральной ссылки. Лондон был городом, где элегантный чиновник и переводчик мемуаров британских военных Торрихос разбудил трагическую испаноманию молодого дилетанта Бойда; город, где экономист Флорес Эстрада, один из первых европейцев, выдвинувших идею об общественной собственности на землю, напечатал «Курс политической экономии»; город, недалеко от Парижа Виктора Гюго, где разочарованные и меланхоличные испанские эмигранты угрюмо ворчат, вдалеке от нации и приходят в восторг от чувства природы и грубых и патетических героев средних веков. Если Торено пишет в Париже свою превосходную «Историю подъёма, войны и революции в Испании», то под густым лондонским туманом  Канга Аргельес напечатал «Наблюдения об истории войны в Испании» и Бланко Вите, Хосе Хоакин Мора, Мартинес де ла Роса, герцог Рибас или Алькала Галиано околдованы  мрачным и распутным Байроном и прозой Вальтер Скотта, который открывает новый жанр исторического романа, или пейзажами эпопеи «Фингал», в которой Джеймс Макферсон достал из праха и могил кельтских героев в горах и на островах Шотландии:

 

«Человек встречался с человеком и сталью со сталью. Гремели щиты, падали бойцы. Как сотня молотов в кузнице, возвышались и пели их мечи».

 

Поэты озер

 

Вместе с возвращением политических эмигрантов, испанская литература заражается романтизмом, мечтательную волю которого уже обобщил в предисловии к «Бандам Кастильским» (1830 г.) молодой Лопес Солер:

 

Романтическая литература – это переводчик тех неопределенных и неопределимых

страстей, которые, придавая человеку мрачный характер, способствуют его

одиночеству, и в реве моря и в свисте ветров он разыскивает образы его скрытых

печалей. Так, играя на лире из черного дерева, обрамленной траурным кипарисом,

пришла в мир эта одинокая муза, которая так радуется краскам бедствий вселенной

и человеческого сердца.

 

Особенно это проявилось в романе и театре. Первый искал в средних веках свои эмоциональные и поэтические элементы, считая, что только там он может обнаружить героев, святых и гениев, любовь и страсти, которых не умел разглядеть в бешеной и беспокойной современности, как в романе «Господин Бембимбр» Энрике Хиля и Карраско. Театр, также склонявшийся к прошлому, оглядывался на Золотой век, чтобы в фиглярской комедии Бретона де лос Еррероса с иронической непринужденностью и живой естественностью отразить, благосклонно пародировать или высмеять мир, в котором живёт романтический щеголь.

В 1834 г. после нескольких неудавшихся попыток метеор романтизма достиг испанской сцены. Сделано это ьыло руками Мартинеса де ла Роса, который в этом году выпустил «Венецианский заговор». Вслед за звуками оружия и криками «Венеция и свобода!», появились драмы герцога Рибаса, Антонио Гарсия Гутьерреса, Хуана Эухенио Артсенбуша и Хосе Саррильи, поэта, который быстро отреагировал на блистающий вызов роскошных театров. Таковы «Дон Альваро, вопреки судьбе», «Трубадур», «Любовницы Теруэля», «Сапожник и король».

По двум первым работам Дж. Верди написал оперы. Их персонажи - низкого происхождения и несчастной судьбы, о которых меломан и театральный критик Ларра мечтал в отзывах на премьеру «Шелухи мускатного ореха», драмы, вдохновленной легендарной фигурой трубадура XV века. Персонажи, которые любили всё юное и молодое, персонажи разочарованные и меланхоличные, жалующиеся вместе с писателем Патрисио де ла Эскосура-и-Моррог:

 

Несчастное наше поколение! Мы родились под грохот артиллерии

Наполеона, который стремился зачем-то поработить наших родителей;

в детстве мы были свидетелями беспорядков и гонений, которые из

своего плена принес Фердинанд VII; в ранней юности мы

присутствовали при революционной оргии; от нашего отрочества не

осталось никаких приятных воспоминаний. И, в конце концов, в

зрелости мы живём в эпоху, когда соединённая сила тела, сердца и

мысли позволяет человеку наслаждаться собой и всем, что его

окружает, но в чём мы преуспели, в чём? В проливании крови наших

братьев!

 

Кто смог бы измерить сострадание к любовникам Хуана Эухенио Артсенбуша или слезы, пролитые над ужасной судьбой Дона Альваро? Кто мог бы сосчитать миллионы вздохов, пролитые о госпоже Инес и её любовнике дон Хуане Тенорио, созданных Зоррильей, чьё раскаяние и конечное превращение символизирует эпоху – эпоху совершеннолетия Изабеллы II и прихода к власти умеренной буржуазии – в которой уже пугали безжалостные и нераскаявшиеся герои лорда Байрона, создателя «Дон Жуана», который изобилует неожиданными эпизодами и эротическими сценами? Грозовая ночь романтического театра, - в действительности, меланхолический сон. И сегодня всё ещё, на страницах «Жены регента» Горна, мы слышим, как очень далеко умирает этот сон. Шума от него не больше, чем от вздохов Анны Осорес, присутствующей на представлении религиозной фантастической драмы Зоррильи. Не громче, чем стук захлопнувшейся дверцы экипажа.

Как и сегодня, пресса с этого момента будет чем-то гораздо большим, чем четвертая власть, она станет резонатором литературных мод и политических ссор XIX века.

Литературные общества и артистические кафе дополняли уличную продажу и подписку на периодические издания в широком усилии журналистики отразить городскую жизнь, свидетельством чему эта заметка, напечатанная в «Ежедневнике Малаги»:

 

Если вы хотите прочитать, так или иначе, всё, что напечатано, то вы

должны встать в семь часов утра, когда слепые - распространители

прессы – расходятся по городу и не останавливаются до одиннадцати

часов ночи.

 

Ларра, который умер в двадцать восемь лет, печатает в прессе абсолютистского десятилетия, а затем в мадридской полемике и мятежах, пришедших вслед за смертью Фердинанда VII, бытовые статьи, в которых ставит диагноз коллективной глупости эпохи, в которой люди торопятся стать в очередь, чтобы заразиться ею, - которые стали самой горькой, сатирической и суровой главой испанского романтизма.

Сын военного врача и «офранцуженного» эмигранта, знакомый, прежде всего, по одному из своих псевдонимов, который он сам выбрал, «Фигаро», Ларра был первым настоящим испаноязычным журналистом. Именно он дал самый достойный литературный и моральный ответ на одно из самых бесплодных, немилосердных и темных времен испанской истории. Игра иронии, его пристальный взгляд в суть вещей, искренняя ярость, которая сквозит в каждой статье и в его нервном, пластическом, точном стиле, делают его уникальным в литературном обществе того времени. Если он иногда даже производит обманчивое впечатление, то это, по большей части, потому, что Ларра отвергает дешевую ложь своего времени, ложь, которой Эстебанес Кальдерон или Фернан Кабальеро окрашивают свои восхитительные картины и романы, тот пустой вчерашний день, который свом трезвоном кастаньет приводил потом в отчаяние Антонио Мачадо.

Ларра знал Европу и хотел для своей заснувшей страны, для общества того, что художники Леонардо Аленса и Эухенио Лукас рисовали с трагическим и твердым взглядом Гойи, того же самого, чего Европа последовательно добивалась деньгами и политикой. Весь свой талант он направил на политическую терапию и плодотворную сатиру, давая моментальное и судорожное отражение лени и пассивности в испанском обществе, бюрократического цинизма, лицемерной атмосферы или отсутствия властных фигур, способных сориентировать аморфную и инертную массу. «Мы стали сатириками - вспоминает Лара, противопоставляя ускоренный ритм жизни, который буржуазия из преобразованных промышленной революцией Парижа или Лондона, навязала Мадриду в «Старом кастильце» или «Приходите завтра», - потому что мы хотим критиковать злоупотребления, потому что мы хотим содействовать своими слабыми усилиями возможному совершенствованию общества, к которому мы имеем честь принадлежать».

Гарсия Лорка отметил в письме, которое хотел написать о поэзии «вскрытия вен»: это точно то, что каждый чувствует, читая политическую сатиру, с которой Ларра выступил впервые сразу после смерти Фердинанда VII, напоминание о том блеске и несчастье, которые сопровождали его в течение первых лет карлистской войны и последних лет его краткой жизни, напоминание о холодности общества и власти, о способности видеть главное и переживать, которая передалась поколению 98 и которая возможно проистекает из его пессимистического убеждения в том, что всё ценное - страна, идеалы, слава, любовь...- всё было потеряно.

Если «День покойников 1836 г.» выражает горькое политическое разочарование либерала («здесь лежит трон, рождённый в царствование Изабеллы Католической и задохнувшийся в Гранхе»), и «Час зимы» - элегия о писателе («писать в

Категория: текст лекций | Добавил: Bill
Просмотров: 1698 | Загрузок: 0 | Комментарии: 8 | Рейтинг: 0.0/0 |
Всего комментариев: 0
Добавлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи.
[ Регистрация | Вход ]